|
Страница 7 из 17
Василий Васильевич Розанов
Василий Васильевич Розанов (1856-1919) – писатель, историк, публицист, философ. В 80-е годы Розанов начал как философ. Первый его самостоятельный философский труд – «О понимании».
Как в книге «О понимании», так и в последующих статьях Розанов подверг сомнению идею утилитаризма, что счастье есть цель человеческой жизни. Цель, полагал он, в ином, более естественном, соответствующем природе человека. «Обратите внимание, — писал он Леонтьеву, — на понятие потенциальности, этого странного полусуществования, которое есть в мире, действительно, — и Вы будете на пути к полному усвоению моего взгляда на человека, его природу, его душу, его цель».
Ученое философствование по традиционной книжной схеме абсолютно его не удовлетворяло, быть может, потому, что не в состоянии было ухватить эту самую «потенциальность», «полусуществование» размышлений и дум самого Василия Васильевича. В том же письме к Леонтьеву он признается: «Что книгу же «О понимании» никто не читает, в этом я всегда был убежден и нисколько на это не сердился, тем более, что она, особенно в самом начале, чрезвычайно дурно, тяжелым языком написана, и вообще не ясна, плохо изложена, неосторожно».
В 1888 году в «Русском вестнике» появляется очерк «Место христианства в истории», а в 1891 году там же выходит работа «Легенда о Великом Инквизиторе» Ф.М. Достоевского», в которой Розанов исследовал природу российского нигилизма, а если говорить шире, то вообще всего радикализма XIX века.
Инквизитор как идея радикализма (а герои «Бесов» как конкретное проявление этой идеи) — этот объективный вывод, вытекающий из работы, как-то сразу поставил Розанова «по ту сторону общественных баррикад». В двух этюдах о Гоголе, которые стали печататься как приложение к «Легенде», Розанов усомнился в трактовке революционно-демократической критикой наследия «натуральной школы» и высказал совсем уж «еретическую» мысль о том, что Гоголь заворожил литературу и общество «карикатурами», что и привело к потере чувства реальности и уважения к русскому человеку. Именно от Гоголя исчислял он путь «отрицательной» литературы, причем по нисходящей линии художественности до революционно-демократической критики и М.Е. Салтыкова-Щедрина включительно, которого почему-то пожаловал в своих последующих произведениях особенно сильно (например, так: «Щедрин около Гоголя как конюх около Александра Македонского»). Уже тогда был зачислен Розанов в разряд «реакционеров», что было бы в общем-то объективно, если рассматривать автора как представителя какой-то идеи, направления, партии. Однако в основе такой оценки всегда лежит принцип упрощения — довести до элементарности живую мысль, а затем раскритиковать «в пух и прах». Именно поэтому Розанова всегда так легко «разбивали» оппоненты, начиная от непримиримых критиков-народников (Н.К. Михайловский) и кончая современными лихими обличителями розановской «реакционности», строящими систему своих доказательств, исходя из постулатов псевдомарксистской вульгарной социологии по типу «Розанов против...»
Между тем, в любой розановской оценке, в любой его теории нужно увидеть человека, который пробует себя «вне концепции» — это особенно интересно ему. Поэтому его так бесконечно радует отрицание и критика его со стороны людей, мыслящих «правильно», «концептуально», а значит, тенденциозно. Поэтому так неожиданна реакция на критические стрелы в его адрес, совсем не писательская, а спокойно олимпийская с оттенком ерничества, как, например, все в том же письме к Леонтьеву. «Еще, чтобы не было недоразумений: литературного самолюбия, Бог весть почему, во мне совсем нет. В «Южном крае» мой взгляд на Гоголя был изруган, и я сам назван без малого дураком; но статья написана в таком здоровом духе, и вообще видно, что ее писал такой хороший человек, любящий литературу, что я редактора газеты просил крепко поблагодарить за мотивы статьи ее автора, хотя и упрекнул его в резкости и неотчетливости доказательств» (выделено Розановым).
В 1891 году в «Московских ведомостях» появляются важные для Розанова статьи — или «фельетоны», как их тогда называли, — «Почему мы отказываемся от «наследства 60-70-х годов»?», «В чем главный недостаток «наследства 60-70-х годов»?» и ряд других, где разрыв с «шестидесятниками», идеями позитивизма и радикализма был провозглашен предельно отчетливо, даже в какой-то несвойственной Розанову категорической манере: «И если мы видели, как опять и опять человек рассматривается только как средство, если мы с отвращением заметили, как таким же средством становится и сама истина, могли ли мы не отвратиться от поколения, которое все это сделало?»
Розановские предостережения об опасности грядущей дегуманизации были встречены большинством российской интеллигенции, усмотревшим в них посягательство на идею служения прогрессу, с негодованием. Читатели увидели в этих первых работах Розанова своего рода идеологические декларации.
В 1899 году Розанов стал сотрудником «Нового времени», и хотя газета слыла одной из самых реакционных, но тираж имела огромный и была, кстати, единственным изданием, которое российский император читал целиком, а не вырезки. «Нововременец» — вот еще один уничижительный титул, каким наградила Розанова прогрессивная российская интеллигенция. Впрочем, статьи за подписью «В. Розанов» читала внимательно, так же как и статьи в либеральном «Русском слове» за подписью «В. Варварин», удивляясь и негодуя, как это можно печататься одновременно в изданиях противоположного направления.
Рассуждений Василия Васильевича о «части души» она не знала, а если бы и узнала, то, наверняка, не приняла. Как, например, А. Крандиевская в статье «Интеллигенция подлинная и поддельная»: «Что может быть трагикомичнее, нелепее, уродливее, страшнее и вместе смешнее, как существование в наши дни в рядах «общественников», в кадрах публицистики, такой фигурки, как Розанов-Варварин, который как двуликий Янус одновременно служит и революционному «Русскому Слову» и реакционному «Новому Времени»?.. Подумайте: черная реакция переплелась с красной революцией в трогательной любви и нежности, доверии и дружбе!.. Одинаково интимно, одинаково искренно рокочет и Варварин свободолюбивым революционерам, и Розанов мраколюбивым реакционерам. Это ли не зрелище, «достойное кисти Айвазовского?!»
Круг тем, на который писал Розанов, был огромен — от чисто литературных до религиозно-философских, от бытовых заметок «на злобу дня» до общественно-политических. Вот хотя бы отклики на розановские статьи А.П. Чехова, который относился к Розанову неоднозначно. «В «Новом Времени» от 24 декабря прочтите фельетон Розанова о Некрасове, — писал он в 1902 году редактору «Журнала для всех» В.С. Миролюбову. — Давно, давно уже не читал ничего подобного, ничего такого талантливого, широкого и благодушного, и умного» (речь идет о статье «25-летие кончины Некрасова»). И вот совсем противоположное из письма к тому же Миролюбову: «Читал в «Новом Времени статью городового Розанова... (речь идет о статье от 9 декабря 1901 годя «Религиозно-философские собрания»)… Что у Вас, у хорошего, у прямого человека, что у Вас общего с Розановым, с превыспаренно хитрейшим Сергием, наконец с сытейшим Мережковским?»
Говорить о системе литературно-критических взглядов Розанова можно лишь с большой долей условности. Слишком зыбким и неустойчивым было его отношение к тем или иным явлениям литературы и искусства.
Огромную роль играли даже такие невероятные факторы, как, скажем настроение автора или даже внешний облик объекта критических выпадов. Розанову нравилось задумываться и размышлять над причинами своего обескураживающего поведения по отношению к уважаемым всеми коллегам по литературному делу: «Что я все нападаю на Венгерова и Кареева. Это даже мелочно... Не говоря о том, что тут никакой нет «добродетели». Труды его почтенны. А что он всю жизнь работает над Пушкиным, то это даже трогательно. В личном общении (раз) почти приятное впечатление. Но как взгляну на живот — уже пишу (мысленно) огненную статью». И далее: «Ужасно много гнева прошло в моей литературной деятельности. И все это напрасно. Почему я не люблю Венгерова? Странно сказать: оттого, что толст и черен (как брюхатый таракан)».
Собственная концепция литературы, литературного процесса у Розанова была достаточно определенной. Были идеалы, пред которыми он приклонился, — Пушкин, Лермонтов, Достоевский и, как это ни странно, «общественник» Некрасов. Достоевский, однако, в большей степени, ибо он так или иначе современник, который в одиночку, страдающий и непонимаемый, пророчески мучился вопросами, схожими с его собственными и отразившимися так или иначе в книге «Опавшие листья»: «Достоевский — всадник в пустыне, с одним колчаном стрел. И капает кровь, куда попадает его стрела».
«Пушкин и Лермонтов кончили собою всю великолепную Россию от Петра и до себя», — так начинает Розанов один из своих «листков», вместивших в себя четкое по лаконичности и емкое по содержанию в ней концептуальных оценок видение (субъективное, конечно) российского общественно-литературного процесса. Чтобы были понятны вехи этого процесса, как его мыслил Розанов, приведем несколько его замечаний по истории отечественной литературы: «... По великому мастерству слова Толстой только немного уступает Пушкину, Лермонтову и Гоголю: у него нет созданий такой чеканки, как «Песнь о купце Калашникове», — такого разнообразия «эха», как весь Пушкин, такого дьявольского могущества, как «Мертвые души»... У Пушкина даже в отрывках, мелочах и наконец в зачеркнутых строках — ничего плоского или глупого... У Толстого плоских мест множество.
Но вот в чем он их всех превосходит: в благородстве и серьезности цельного движения; не в «что он сделал», но в «что он хотел».
Пушкин и Лермонтов «ничего особенного не хотели». Как ни странно при таком гение, но — «не хотели». Именно — все кончали. Именно — накат и вечер целой цивилизации, вечером вообще «не хочется», хочется «поутру».
Море русское — гладко как стекло. Все — «отражения» и «эха». Эхо «воспоминания»... На всем великолепный «стиль Растрелли»: в дворцах, событиях, праздниках, горестях... Эрмитаж, Державин и Жуковский, Публичная библиотека и Карамзин... В «стиле Растрелли» даже оппозиция: это — декабристы.
Тихая, покойная, глубокая ночь.
Прозрачен воздух, небо блещет...
Дьявол вдруг помешал палочкой дно: и со дна пошли токи мути, болотных пузырьков... Это пришел Гоголь. За Гоголем все. Тоска. Недоумение. Злоба, много злобы. «Лишние люди». Тоскующие люди. Дурные люди.
Все врозь, «Тащи нашу монархию в разные стороны», «Эй, Ванька; ты чего застоялся, тащи! другой минуты не будет».
Горилка. Трепак. Присядка. Да, это уж не «придворный менуэт», а «нравы Растеряевой улицы»...
Толстой из этой мглы поднял голову: «К идеалу!»
Как писатель, он ниже Пушкина, Лермонтова, Гоголя. Но как человек и Благородный человек, он выше их всех... Он даже не очень, пожалуй, умный человек: но никто не напряжен у нас был так в сторону благородных, великих идеалов.
В этом его первенство над всей литературой».
Многих, конечно, озадачит такое прочтение русской классики, ибо здесь сбиты все привычные ориентиры, с помощью которых можно бездумно и напролом «преодолевать» отечественную словесность. Розанов шел своим собственным путем, оглядываясь по сторонам, подмечая и размышляя, и самое важное — без поводыря. А то, что вехи его были иными, может быть, и хорошо — это заставляет читателя думать и учиться не упрощать сложное.
Слова, произнесенные во имя абстрактной идеи, бесплодны, здесь конец любому творчеству, в том числе и литературному. Именно поэтому так равнодушен был Розанов к либерализму, который, как он считал, есть всего лишь «удобство», но никак не основная идея творчества. «Либерал красивее издаст «Войну и мир», — писал он в «Опавших листьях», — но либерал никогда не напишет «Войны и мира»…
Именно поэтому литература была для него явлением из сферы идеальной, т.е. воспевающая высокие (как у Достоевского, Толстого, Лермонтова) идеалы, и только потом эстетическим феноменом. Герои-труженики (Максим Максимович, капитан Тушин, Платон Каратаев) и герои-мечтатели (Печорин, «лишние люди», «нигилисты») — вот тот рубеж, по которому разделял он идеальный мир русской литературы: «Победа Платона Каратаева еще гораздо значительнее, чем ее оценили: это в самом деле победа Максима Максимовича над Печориным, т.е. победа одного из двух огромных литературных течений над враждебным...»
И хотя слыл Розанов в глазах общественного мнения крайним эгоцентристом, опасность поэтизации индивидуализма, который все более и более захлестывал современную ему литературу, он предвидел отчетливо, причем опасность не только для искусства, но и для человечества в целом. Так, рассуждая в статье «Декаденты» (1904) о Ницше и Мопассане, о теряющем всякие сдерживающие границы культе собственного «я», о Заратустре и религии «сверхчеловека», Розанов пророчествовал: «На этом новом в своем роде nisus Formativs'e человеческой культуры мы должны ожидать увидеть великие странности, великое уродство, быть может, великие бедствия и опасности». Как мы знаем, пророчество это в веке двадцатом печально подтвердилось.
У Розанова было много книг, и каждую он считал «последней», т.е. главной для себя: «Я задыхаюсь от мысли. И как мне приятно жить в таком задыхании. Вот отчего жизнь моя сквозь тернии и слезы есть все-таки наслаждение». В каждой книге — его жизнь и душа. «Литературные изгнанники» (СПб., 1913) — это в какой-то мере его собственная литературная судьба «изгнанника»; «Темный лик. Метафизика христианства» (СПб., 1911) и «Люди лунного света» (СПб., 1912) — о мучительных поисках «религии жизни»; «Среди художников» (СПб., 1914) — о том, что было созвучно его душе в литературе и искусстве; «Восточные мотивы» (СПб., 1916) — о таинственном Египте, «сладкой тайне» Розанова.
В начале века Розанов проявляет особый интерес к новому для русской культуры явлению — декадентству. Все-таки с идейными славянофилами ему было скучновато — все время что-то «охранять» или «пытаться возродить. С декадентами ему было проще — их общественный эпатаж, эти «фиолетовые руки» и «бледные ноги» походили на игру, а игра, «дурачество» многое для Розанова значили.
|